Уклінно просимо заповнити Опитування про фемінативи  


[Костомаров Н. И. Исторические произведения. Автобиография. — К., 1990. — С. 579-599.]

Попередня     Головна     Наступна             Примітки






X

Поездки с ученою целью. Издание «Севернорусских народоправств». Литературно-ученые занятия. Третья поездка за границу



В мае того же 1862 года я напечатал в «Основе» коротенькую статью о малорусском писательстве, которая более, чем какая другая, была оценена публикою и откликнулась полным сочувствием. Я доказывал в этой статье, что мысль о выработке литературного малорусского языка тем путем, какой велся до сих пор, едва ли осуществима, и если может быть справедливым и полезным писать и печатать по-малорусски, то единственно книги, имеющие целью народное образование и заключающие в себе элементарные сведения в науках, которые бы расширяли кругозор народной умственной жизни. Мысль моя до того понравилась публике, что я начал получать отовсюду горячую благодарность и предложение взять на себя издание таких популярных книжек, которые бы содействовали указанной мною цели. Некоторые стали присылать мне деньги на печатание таких книг. Всего более изъявлялось желание перевести по-малорусски священное писание Нового Завета, и многие присылали деньги с тем, чтобы я употребил их не иначе как на это предприятие. Деньги присылались преимущественно из Малороссии, с левой стороны Днепра и особенно из Харьковской губернии; но замечательно, что я получил несколько приглашений на подобное дело из великорусских губерний, из Сибири и Кавказа, но ни единого рубля не получил с Правобережной Малороссии, где, как известно, вся интеллигенция была в руках поляков. Между тем впоследствии, когда по этому поводу поднялась против меня буря обвинений в «сепаратизме», то печатно заявлялось мнение, что намерение издавать популярные малорусские книги научного содержания есть плод польской интриги. Тогда же в «Основе» напечатана была по-малорусски моя драматическая пьеса «Загадка», написанная уже несколько лет тому назад и оставшаяся в рукописи. Это была переделка или изложение в драматической форме известной малороссийской сказки «Про дивку-семилитку», которой содержание состоит в том, что пан загадывает своим подданым мудреные загадки, их отгадывает девочка и делается через то женою пана.

В конце мая Петербург был встревожен пожаром, истребившим Апраксинский двор и Министерство внутренних дел. Носились зловещие слухи об умышленных зажигательствах, предпринимаемых будто бы русскими либералами с целью возбудить волнение в народе и довести его до революционных вспышек. Толковали об открывшихся будто бы намерениях покуситься на сожжение разных общественных построек и заведений, как, например, Гостиного двора, императорской Публичной библиотеки и т. п. Рассказывали, что в существовав-/580/ших тогда воскресных школах самозваные наставники народа толковали, что в настоящее время пожары должны быть полезны, потому что они способствуют к равномерному распределению собственности. В какой степени справедливы были эти "подозрения, мне осталось неизвестно, но примеры, которые передает нам история и которых я отчасти сам был свидетелем во время моего жительства в Саратове, указали мне на возможность появления у нас пожарных эпидемий, когда без видимой причины возникал пожар за пожаром в течение некоторого времени. Петербургские пожары, казалось, принадлежали к таким же эпидемиям, столь частым в нашей общественной истории с древних времен. В 1862 году они навели на жителей столицы гораздо более страха, чем сколько произошло от них вреда. Подозрение в том, что пожары производятся молодежью, проникнутою крайними революционными мнениями, оправдывалось распущенною перед тем печатною прокламациею, в которой проповедовалась всеобщая дикая резня и истребление всех зажиточных людей.

Оставивши Петербург с его пожарами, я выехал 31 мая в Вильну с намерением осмотреть старинный город, богатый историческими памятниками. Я приехал туда во время самого горячего волнения умов, готовившихся произвесть польское восстание. По улицам города иудеи открыто продавали конфедератки, крестики и перстни с символическими знаками и даже печатные прокламации и революционные стихотворения на польском языке. Толпа народа обоего пола, стоя на коленях на улице перед Остробрамскою богородицею, голосно распевала самые патриотические песни, в которых поляк грозил водрузить победоносное знамя на груде московских трупов. Никто не преследовал за пение таких песен. Во время крестного хода, отправлявшегося в день римско-католического праздника Тела господня, мужчины, женщины и дети были одеты в траур, причем заметно было, что молодежь щеголяла этой одеждой. Какой-то гимназист во время крестного хода облил купоросным маслом голубое шелковое платье одной русской дамы, проезжавшей через Вильну за границу и полюбопытствовавшей поглядеть на процессию.

Я познакомился с некоторыми людьми, принадлежавшими к кругу литераторов и ученых, между прочим со стариком Малиновским, со старым поэтом Одынцем, еще не старым в то время, другим поэтом Сырокомлею, с издателем «Виленского курьера» Киркором, с графом Евстафием Тышкевичем и другими. Этот круг литераторов был в большой немилости у тогдашних рьяных польских патриотов, смотревших на них как на изменников общему делу. Малиновский был старик лет семидесяти с больными глазами, совершенный кандидат на слепоту, которая и постигла его спустя несколько лет. Он был знаток польской и литовской истории, старинного польского права и древностей; в своих суждениях отличался беспристрастием и трезвым взглядом на старину. Ему не по душе были обычные польской литературе самовосхваление и пустое риторство. «У нас, — говорил он, — то /581/ беда, что за какую историческую книгу ни возьмись, все военачальники — храбрые полководцы, все сенаторы — великие государственные умы, все духовные — образцы христианских добродетелей и, наконец, весь польский народ — самый честный и беспорочный в мире: таким историям благоразумный читатель не может верить, зная, что человек родится со слабостями и самый добродетельный не может быть изъят от каких бы то ни было пороков». К польским мечтаниям о восстановлении старой независимости он относился с презрительным сожалением, заявляя сознание, что Польша погибла безвозвратно, потому что дошла до такого положения, в котором не могла существовать. За то и патриоты не любили его и даже рассказывали, что на его жизни лежало какое-то страшное преступное дело отравления одной знатной госпожи.

Одынец, человек также старый, носил черный парик, который придавал его лицу несколько комическую фигуру, не гармонируя с морщинистым лицом, явно указывавшим на те почтенные годы, когда уже не бывает вполне черных волос. Одынец казался человеком тех времен, когда уважали и любили искусство для искусства, поэзию ради самой поэзии. Современные жизненные вопросы и политика его, по-видимому, не занимали; он вращался постоянно в мире изящного, вспоминал о былых временах своей дружбы с Мицкевичем, к которому питал большое уважение и сочувствие, расточал чувствительные мечтания о братской любви славянских народов и в приемах своего обращения отличался тою сахарною любезностью, которая так свойственна полякам и которая приходится не по вкусу нашей русской мужиковатой натуре. Познакомившись со мною, Одынец подарил мне свои последние произведения, между прочим две драматические пьесы: сюжет одной составляла личность Варвары Радзивилловны — жены короля Сигизмунда Августа, сюжет другой — история Юрия Любомирского и его восстания против короля Яна-Казимира. Прочитавши эти пьесы, я нашел, что поэт был более в цвете своего дарования, когда писал назад тому лет тридцать мелкие стихотворения, мне давно уже известные.

Сырокомля (настоящая фамилия его Кондратович) был поэт другого закала; это был по своим убеждениям и симпатиям настоящий демократ, любивший всею душою простого мужика, какой бы нации он ни был, и с большим восторгом увлекавшийся совершившимся недавно освобождением крестьян на Руси. Польские патриоты того времени не прощали ему сочувственные отношения к русскому правительству по поводу дарованной крестьянам свободы. Впрочем надобно сказать, что талант Сырокомли в это время уже склонялся к упадку; говорили, что он предан был неумеренному употреблению вина, которое потом вскоре и свело его в гроб.

Издатель «Виленского курьера» Киркор был человек лет за сорок, очень живой и деятельный, и в то время отличался большим польским патриотизмом, что совсем не вязалось с последующим его отношени-/582/ем к этому вопросу, когда он находился в милости у М. П. Муравьева, а потом, переехавши в Петербург, сделался издателем русской газеты. Он знал местную археологию и написал по-польски «Путеводитель по Вильне» — дельную и занимательную книгу, полезную для того, кто, приехавши в край, хочет ознакомиться, но запас его сведений за пределами Литвы был небогат.

Граф Евстафий Тышкевич был один из двух братьев, равным образом приобревших себе репутацию в тогдашнем интеллигентном мире Западной Руси. Старший брат его Константин был страстный археолог, известный копатель курганов в Литовском крае, издавший любопытное сочинение о своих раскопках. Меньшой — Евстафий — также был любителем истории и археологии и сделался председателем археографической комиссии в Вильне в то время. Это был старообразный человек невысокого роста, с лысою головою, и казался на вид лет шестидесяти, но на самом деле ему было не более сорока пяти. Говорили, что он прежде вел разгульную жизнь, подорвавшую разом и его состояние, и его здоровье. Впрочем, он в своих приемах был жив, любезен и весел. Заведуя историческим музеем, состоявшим при виленской археографической комиссии, он преимущественно обращал внимание на памятники времен господства польского элемента в Литве, и от этого в последующее время русские люди, занимавшиеся литовской археологией, были им недовольны и говорили, что он умышленно старался оставить в тени и забытьи все, что напоминало о бывшем некогда господстве православной веры и русского языка в Вильне. Справедливо ли такое составившееся о нем мнение — я не беру на себя решать. В музее, при котором состоял отдел археографической комиссии, все было направлено к тому, чтобы удалить воспоминание о господствовавшем некогда русском элементе края и утвердить всеобщее мнение, что он искони был польским и не должен быть иным. В заседаниях комиссии употреблялся исключительно польский язык. Председатель комиссии граф Е. Тышкевич любезно возил меня по городу и его окрестностям; потом пригласил в заседание комиссии как ее члена, каким я считался. Когда я вступил в зал, все члены комиссии встали со своих мест, и председатель обратился ко мне с речью, исполненною любезностей и похвал: говорил, что мои беспристрастные ученые труды, чуждые всяких национальных видов, высоко поставили мое имя у всех славянских народов и тем более у польского, которого истории я так часто касался в своих трудах, и т. п. Его длинная речь произнесена была по-польски. Я отвечал также по-польски, изъявил глубокую признательность за доброе внимание к моим ученым трудам и выразил, что считаю такую оценку моей деятельности выше моих заслуг. Впоследствии мне печатно ставили в вину то, что я отвечал по-польски, а не по-русски; но я исполнял в то время не более как долг вежливости в отношении людей так любезно меня принимавших, тем более что и со стороны правительства в то время не было никаких распоряжений об исключительном упо-/583/треблении русского языка в Западном крае, — и в комиссии, имевшей официальное значение, как в разговорах, так и в печатных ее протоколах допускался польский язык. Если бы ко мне обратились с немецкою или французскою речью, я бы точно так же счел долгом вежливости отвечать, как сумел бы, на том языке, с которым ко мне обращались. Привычка отвечать на том языке, которым к нам обращаются, если мы сами знаем этот язык, присуща всем, и, без сомнения, никто бы не обратил внимания на мой польский ответ, если бы не произошло печальных обстоятельств, впоследствии так взволновавших Западный край.

Из Вильно вместе с Киркором и некоторыми его приятелями я совершил путешествие в Троки 109, где осмотрел любопытные развалины Витовтова замка, построенного на озере. В этом замке, как говорят, честолюбивый литовский великий князь делал свое знаменитое угощение владетельных особ, намереваясь получить корону великого литовского княжения отдельно от Польского королевства, на троне которого сидел тогда его двоюродный брат Владислав Ягелло. На полуобвалившихся стенах замка видны еще древние фрески, которых значение до сих пор осталось не разобранным как следует. Виленские ученые, издавая альбом своих местных достопримечательностей, воспроизвели там изображение этих фресок, но допустили в своих изображениях большие неточности и неверности. Так, например, в изображении князя, делающего рукою крестное знамение, они не удержали старинного двухперстного перстосложения, явно не понимая того значения, какое имел этот прием в нашей церковной истории. Есть одна фреска, возбуждающая невольное любопытство: изображено лицо в княжеском одеянии, сидящее в темнице, а близ него с ласковым видом стоит женщина. Невольно бросается мысль: не изображает ли эта фреска один из памятных моментов в жизни князя Витовта, когда он сидел в тюрьме и к нему приходила жена, чтобы спасти его, оставшись самой вместо супруга в тюрьме? Среди стен обрушившегося замка стоит очень высокая башня, или донжон, с лестницею внутри его, идущею вверх. В Троцком костеле осматривал я икону богородицы в блестящем золотом окладе, пользующуюся большим уважением в католическом мире. Там же есть любопытная караимская синагога, хотя деревянная, но старинная. Еще со времен Витовта живут здесь караимы, составляющие колонию посреди чуждого им населения; как везде, и здесь они пользуются хорошим мнением о своей честности и добронравии.

Познакомившись с Вильно и его окрестностями, я уехал в Псков и при содействии тамошнего вице-губернатора Родзянки. предпринял путешествие по Псковской губернии с целью обозреть местоположения и остатки пригородов древнего Пскова. Таким образом, вместе с профессором семинарии Князевым я ездил в Вицборск, осмотрел сохранившиеся там каменные стены города, а в двух верстах от них земляной вал более древнего Изборска, где, по преданию, жил будто бы /584/князь Трувор. Здесь нашел я древнюю церковь со старинными надписями. Из Изборска отправился я в псковский Печерский монастырь, расположенный в живописном ущелье, образуемом тремя крутыми холмами, поросшими лесом; ходил в пещеры, где до сих пор погребают умерших, и так как гробы их не закапываются в землю, а ставятся на уступах, то в пещерах нестерпимая вонь от мертвых тел. Путешествие в эти пещеры оказалось вовсе не безопасным: в одном месте пещерного коридора мы встретили обвал. Монах, провожавший нас, объяснял, что этого обвала не было еще вчера; такой обвал мог произойти при нас в то время, когда мы успели бы пройти далее, и, таким образом, мы бы остались во мраке, без возможности воротиться назад, и даже могли быть убитыми. Причина этому была песчаная почва пещер, поэтому вовсе не похожих на пещеры киевские, где каменистая почва не представляет этой опасности. Кроме пещер в монастыре очень замечательна ризница, в которой хранится множество вещей, подаренных царем Иваном Васильевичем Грозным, посещавшим этот монастырь и убившим своим жезлом тамошнего игумена Корнилия. Мощи самого Корнилия почивают в церкви, а на его гробе надписано, что «он предпослан царем земным к Царю Небесному». Из Псково-Печерского монастыря я воротился во Псков и на другой же день отправился в два соседних монастыря: Елеазара и Саввы Крипецкого. Монастырь Елеазара лежит на берегу небольшого озера в еловой роще. Близ монастыря показывают пень, изгрызенный богомольцами, верующими, что он имеет чудодейственную силу спасать от зубной боли. Подле пня лежит камень, который ради монашеских подвигов таскал на себе св. Елеазар. Самая личность св. Елеазара, иначе в монашестве Ефросина, знаменательна в нашей истории тем, что ему приписывалось введение «сугубого аллилуйя», составившего один из важных признаков старообрядческого раскола, но действительно ли Ефросин в этом был виновен, это остается нерешенным, тем более что повесть о нем, записанная в XVI веке каким-то Василием, признана неверною на соборе, осудившем при Алексее Михайловиче старообрядческий раскол. Осмотревши два монастыря, я отправился с делопроизводителем статистического комитета Бочковым по другим псковским пригородам, переезжая из одного в другой проселочными путями на обывательских лошадях. Я посетил деревню Выбор, где обозрел следы древнего пригорода, состоявшие из земляного вала и четырех фундаментов церквей; город Опочку, где за городом над рекою виден высокий вал, служивший оградою древнему пригороду. Неподалеку от него в диком лесу на крутой горе есть следы другого пригорода — Коложе. Оттуда мы отправились осмотреть Врев, теперь село, недавно еще принадлежавшее баронам Вревским. Древний город был построен наверху высокого крутого холма, и городские окопы на вершине холма до сих пор видимы, а в средине бывшего города стоят живописные развалины готической церкви, построенной одним из помещиков и обрушившейся. Тамошний священник принял нас /585/ замечательно любезно и показал, что он человек любознательный и неравнодушный к русской истории. Здесь, между прочим, сохраняется предание о периодическом появлении какой-то девушки, выходящей из земляного вала и исчезающей от глаз всякого, кто к ней захочет приблизиться. Из Врева мы поехали в Велио. Здесь нашли мы также старый вал с остатком на нем фундамента кирпичной стены, несколькими старыми могильными памятниками и с церковью. В селе нам указали огромный холм, наполненный человеческими костями. Это, как говорили, памятник мора, свирепствовавшего когда-то в крае и истребившего все население пригорода Велио. Рассказывают, что эти кости несколько раз сами появлялись рассеянными по земле в разных местах села. Это приписывали чуду; но очень может быть, что их растаскивали собаки из холма, в котором они навалены, и тем более это правдоподобно, что мне стоило покопать зонтиком, чтобы вытащить череп или ручную кость. Из Велио я поехал в Вороноч, на берегу реки Сороти — место очень живописное. Чрезвычайно высокий вал старинного городка сохранился вполне; внутри вала — церковь с жильем для священника. Когда я прогуливался по этому валу, ко мне подошел один поселянин и начал рассказывать, что в средине этого вала бывают слышны страшный гром и стук, и один раз, в ночь пасхи, люди видели, как из-под земли выскочили двенадцать жеребцов и начали играть и бегать, а потом все провалилось сквозь землю. Это, объяснял он, был клад, сохраняющийся в глубине этого вала. Рядом с Вороночом — имение, принадлежавшее некогда поэту Пушкину, который погребен в отстоящем отсюда за пять верст Святогорском монастыре. Желая поклониться праху поэта, я отправился в этот монастырь утром на заре. Местоположение монастыря довольно живописное; он лежит на высокой горе, покрытой лесом. За алтарем, в тени дерев, над самым скатом с горы стоит могила поэта; на ней памятник белого мрамора, с прорезною аркою, в средине которой выработана белая мраморная урна с перекинутым из нее покровом. Надпись гласит: «Александр Сергеевич Пушкин». Близ памятника мы встретили кучу ребятишек, игравших песком, и тут невольно вспомнили стихи поэта:


И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть

И равнодушная природа

Красою вечною сиять.


Кстати, было прекрасное летнее утро, и лучи восходящего солнца весело переливались в яркой зелени окрестностей.

Из монастыря отправился я в Красный, где нашел также вал — остаток древнего приговора, с остатком фундамента кирпичной стены и несколькими надгробными камнями, на которых надписи трудно было разобрать. Этим завершил я осмотр псковских пригородов, которых описание занес после в свою историю Новгорода и Пскова. Характеристическою чертою Псковского края можно считать то, /586/ что нигде почти не встречается церкви посреди жилых местностей, но они расположены вдали; близ церкви — дома священнослужителей и причетников, а также кладбище: это называется погост. Колокольни при церквах имеют своеобразную форму в виде линии, составленной из продолговатых арок, в средине которых вешаются колокола.

Я воротился в Псков и занялся там осмотром городских памятников старины. Едва ли в России есть другой губернский город, в котором бы так много сохранилось таких памятников. Кроме нескольких церквей, основанных в XIV и XV веках и сохраняющих много из своего первоначального вида, вдоль реки Великой тянется высокая старая стена, в одном месте с проломом: это тот самый пролом, который сделали поляки, осаждавшие Псков под предводительством своего короля Батория и гетмана Яна Замойского, когда у них шла ожесточенная война с царем Иваном Васильевичем Грозным. Другая стена, примыкающая к первой, идет вдоль реки Псковы, а обломки ее заворачиваются в поле и огибают почти весь город. На Завеличье — части города за рекою Великою — два старых монастыря: один из них, женский Предтечинский, замечателен по старинной внутренней постройке; другой, знаменитый своею древностию Мирожский монастырь, основанный в XII веке, был весь расписан фресками, впоследствии забеленными, но, к счастию, так дурно, что их легко можно отмыть. Это и сделалось в алтарной стене, где появились на свет старые изображения, так хорошо сохранившиеся, как едва ли где-нибудь в другом месте. Кроме церквей во Пскове сохранилось несколько мирских зданий старой постройки, и в этом отношении Псков для русской археологии представляет такие сокровища, каких не имеет никакой другой старый город на Руси, не исключая и Киева, где при драгоценном Софийском соборе, превосходящем по древности все русские церкви, не осталось никаких следов старых жилищ. Из псковских зданий самое обширное — Поганкины палаты, принадлежавшие жившему в XVII в. купцу Поганкину, или Поганке. Во время моего посещения здание это занимаемо было каким-то провиантским магазином; входя в средину его представляется анфилада больших покоев с большими окнами и с аркообразными дверьми, соединяющими эти покои. Пройдя несколько покоев идет поворот комнат вправо; поднизом — подвалы, служившие, как говорят, кладовыми для товаров купца-хозяина. Не менее любопытны другие, хотя и меньшие, старые дома, принадлежащие частным владельцам и описанные мною в «Севернорусских народоправствах». Отличительною характеристикою псковских старых зданий — то, что они строились в три этажа, которые сообщались друг с другом посредством витых лестниц, сделанных в толстых стенах, — наподобие тех, какие делаются в колокольнях; покоев немного, но они обширны и светлы. Кроме этих домов, сохранившихся вполне с каменными внизу подвалами, внимание путешественников привле-/587/кают развалины старого дома, который, по преданию, был временным жилищем псковского Самозванца. Не знающие истории обыватели Пскова говорят, что вместе с ним жила здесь и Марина; но это несправедливо: если действительно показываемые развалины дома служили жилищем Самозванца, то разве третьего — вора Сидорки, с которым, однако, никогда не жила Марина, бывшая во время его появления в лагере под Москвою вместе с Заруцким.

Осмотревши Псков, я отправился домой. Через две недели я выехал снова и направился в Новгород, где, пригласивши с собою бывшего учителя новгородской гимназии Отто, я пустился пешком для осмотра Ильменского побережья; я желал ознакомиться с бытом и наречием паозерцев, как называются жители этого края, говорящие своим особым говором, в котором справедливо видят остаток древнего новгородского наречия. Мы переходили из деревни в деревню, отстоящие одна от другой на несколько верст, заходили в избы, вели разговоры с хозяевами, осматривали их житье-бытье. Их домики большею частью двухэтажные; жилье составляет верхний этаж, а нижний служит для подклета, или кладовой. Живут они замечательно опрятно, очень добродушны и приветливы. Дворы у них вообще крытые; громадные ворота с навесом. Наречие их, как я заметил, имеет следующую особенность: 1) буква о никогда не изменяется в а; 2) Ђ всегда выговаривается за и; 3) окончание т в изъявительном наклонении глаголов всегда выбрасывается не только в единственном, но и во множественном числе, например: «даю» вместо «дают», «положу» вместо «положут»; 4) полногласие сильнее, чем в обыкновенном русском языке, например: «веремя» вместо «время», «верех» вместо «верх»; 5) употребляется много слов, неупотребительных в великорусском языке, но существующих в малорусском, например: шукать, хилить, шкода, «що» вместо «что», «жона» вместо «жена», «человик», вместо «человек»; я вместо а, например: «девиця, травиця».

На пути мы посещали монастыри преподобного Михаила Клопского и Прокопия Верендинского и нашли эти монастыри вообще бедными; братия — в незначительном числе, невежественная и не пользуется у жителей большим уважением по своей нравственности и благочестию. Воротившись в Новгород, мы поехали на обывательских лошадях по дороге вдоль реки Шелони и, прибывши вечером в ям Мшагу, случайно наткнулись на оригинальную личность. В окне одного домика увидали мы старика, читающего газету, и, разговорившись с ним, по его приглашению зашли к нему в дом пить чай. Оказалось, что этот старик лет шестидесяти, почтенной наружности с очень умным выражением лица, был некогда ямщиком и при врожденной любознательности получил вкус к чтению книг. У него увидали мы большой шкаф с библиотекою; в ряду книг красовалась история Карамзина и Соловьева и сочинения Пушкина. Хозяин был человек в такой степени развитой, каким быть пристало бы человеку, окончившему курс гимназии. Недостаток учебной подготовки он дополнил /588/ осмысленным чтением, размышлением и житейскою наблюдательностью. Ему не чужды были современные вопросы общественной и политической жизни; он имел здравое понятие о европейских государствах, о их образе правления и особенностях общественной жизни. Он знал хорошо судьбу прошедшей русской жизни, минувшие события отечества и с сочувствием относился к недавно состоявшемуся освобождению народа от крепостной зависимости и сознавал необходимость всеобщего народного образования как первейшего блата, без которого не принесут пользы никакие благодетельные реформы. Беседа с этим умным стариком до того заинтересовала нас, что мы отложили выезд до утра и остались по его приглашению ночевать у него. В его домике оказалась особая чистенькая комната; невестка его приготовила нам постели со свежим бельем безукоризненной чистоты, а старик, после ужина уложивши нас, продолжал вести с нами беседу еще около часа. На другой день поутру, когда мы встали, нам уже был готов чай со сливками и опрятно приготовленный завтрак. Провожаемые гостеприимным хозяином, мы уехали от него, унося с собою приятнейшее воспоминание о его образе, как бы служившем свидетельством — чем может быть и чем должен быть неиспорченный русский человек, если в нем пробудится священный огонь любознательности и страсти к умственным интересам.

Мы ехали вдоль реки Шелони, отыскивая место, где происходила роковая Шелонская битва, погубившая республиканскую свободу Великого Новгорода 110. В руках у нас была летопись. Присматриваясь к местности, мы делали соображения, обращались с разными вопросами к жителям, но не так легко могли достичь желаемого. В Велебицах мы подъехали к старой каменной церкви, построенной, как говорили нам, великим князем Иваном III или, как другие утверждали, его внуком, царем Грозным. В этой церкви происходило служение не более двух раз в год, и она была приписана к другому приходу. Мы вызвали оттуда священника, который отпер нам церковь. Ее архитектура несомненно старинная, никак не позже XVI века. Проехавши несколько верст, на песчаном берегу, поросшем кустарниками, мы нашли большой, довольно высокий холм, и когда стали зонтиками копать на нем землю, то увидали, что весь этот холм состоит из человеческих костей. Тут текла почти высохшая речка Дрань, впадающая в Шелонь. Я сообразил, что этот могильный холм есть место погребения новгородцев, разбитых на берегу Шелони несколько выше этого места и бежавших до реки Драни, где в другой раз бегущим нанесено было окончательное поражение. Взявши на память два черепа, мы поехали далее и прибыли к часовне, под которою была могила павших в бою воинов; ежегодно совершается над ними панихида. Здесь, вероятно, погребены были московские воины, бившиеся против Новгорода; их похоронили с честью и построили над ними часовню, а трупы бедных новгородцев сложили грудою на берегу Драни и только присыпали песком. Мы доехали до посада Сольцы и стали расспрашивать /589/ о местных памятниках у духовенства одной из тамошних церквей; но оказалось, что духовные совсем не интересовались историею и не знали о Шелонской битве и о древней судьбе Новгорода даже настолько, насколько могла им сообщить история Карамзина. Возвращаясь назад, мы, осматривая русло Шелони с обоими ее берегами, пришли к тому заключению, что переход московских войск через Шелонь произошел немного ниже местности, на которой ныне лежит посад Сольцы, и новгородцы, сбитые с позиции на берегу реки, бежали, преследуемые москвичами, до роковой для них реки Драни, где и лежат их кости, прикрытые песком, развеваемым ветрами. Мы повернули назад к Новгороду, осмотрели церковь Рождества, где было старое кладбище и где некогда нищий старец Жегальцо погребал несметное число утопленных и замученных новгородцев, сделавшихся жертвою свирепости Ивана Грозного. Весь двор этой церкви оказался наполненным человеческими костями; и там — стоило только копнуть зонтиком — и тотчас находились либо череп, либо рука, либо нога. В самой церкви Рождества есть другой остаток более близкой к нам старины: гробы двух князей Долгоруких, казненных при Анне Иоанновне; над ними ежегодно в день их кончины служатся панихиды.

Из Новгорода вместе с Отто я отправился по Волхову с намерением ехать в Петербург; но когда мы пристали к берегу в Сосновском посаде и стали дожидаться железнодорожного поезда, Отто вдруг переменил свое намерение. Считаю не лишним сказать несколько слов об этой оригинальной личности. Он был немец по происхождению и по религии, но по своим национальным симпатиям — глубоко русский человек, много раз более русский, чем значительная часть людей, принадлежащих к русской крови. Как учитель гимназии, он пользовался хорошей репутацией толкового преподавателя и основательно знающего свой предмет — историю, но в его личности было что-то странное. Когда он поехал со мною на пароходе, вдруг затосковал и на мои вопросы объяснил мне, что его беспокоит какое-то предчувствие о судьбе своих родных, живших в Петербурге. Казалось бы, при таком настроении духа ему оставалось спешить туда, куда уже и без того мы собирались ехать; но когда мы прибыли в Сосновку, мой товарищ со слезным жалобным голосом объявил мне, что не поедет в Петербург, боясь узнать что-нибудь дурное о своей семье, и действительно покинул меня и воротился на пароходе в Новгород. Эта странность очень меня тогда поразила. Отто казался мне одним из симпатичнейших людей, с какими мне случалось встречаться; я его полюбил от души и мне стало жаль его; я недоумевал, что с ним происходило, но достаточно было видеть, что он был грустен. Через несколько лет до меня дошли слухи, объяснившие мне случай в Сосновке: Отто впал в душевную болезнь и был заключен в дом умалишенных, но, к счастию, скоро умер.

По отъезде Отто и по прибытии поезда из Москвы я отправлялся уже в Петербург, как вдруг встретился с одним знакомым, Недоборов-/590/ским, и уговорился с ним совершить путешествие вверх по Волхову в Старую Ладогу, чтобы осмотреть тамошние развалины и достопримечательности. Мы сели на пароход и плыли до Гостинополья. Выше плыть уже было нельзя по причине порогов. Мы наняли лошадей и поехали по берегу в виду порогов. Они не представляют ничего великолепного: шум их слышен только по приближении к ним; вода мутная, как вообще в Волхове, который, как гласит древняя хронография, носил даже прежде название Мутной реки. Мы достигли цели нашей поездки. При самом приближении к селу Старой Ладоге взор поражается рядом больших земляных насыпей, или курганов, на высоком берегу Волхова. Так и тянет порыть их и поискать в их недрах каких-нибудь остатков доисторической старины. В самой Старой Ладоге внимание прежде всего приковывается к полуобрушившимся стенам древней крепости, которую называют Рюриковою. Я обошел всю эту стену по вершине ее; в некоторых местах есть внутри стены углубления и лесенки, идущие вверх и вниз. В средине крепости — церковь великомученика Георгия, построенная в XII веке; на ее внутренних стенах и на своде сохранилось много старинных изображений стенного иконописания, но некоторые были в последнее время искажены и зарисованы новыми. Василий Александрович Прохоров в своем археологическом повременном издании приложил рисунки фресок этой церкви и подробно описал ее архитектуру. Из крепости я отправился в Никольский монастырь и по обозрении его в сопровождении монаха пошел пешком в упраздненный женский Ивановский монастырь и там услышал такую легенду. Несколько лет тому назад один схимник Никольского монастыря задумал удалиться в пустой Ивановский монастырь и жить в совершенном уединении. Спустя два месяца он услыхал ночью за дверьми своей комнаты, выходившими в церковные стены, женский голос: «впусти меня!» Схимник принял это за бесовское искушение и не отворял дверей. На другую ночь он слышит тот же голос и говорит: «Господи Иисусе Христе, боже наш, помилуй нас!» Ему отвечают: «аминь». Схимник отворил дверь, и мимо ног его вкатился в келию сухой женский череп. Отшельник поставил его у себя на верхней лежанке своей печи. После того с ним еще случались какие-то странные видения, но какие именно, мне не объяснили. Наконец отшельник дошел до уныния и, желая избавиться от него, перешел в свой монастырь. Оставленный им в келий череп был погребен другими монахами, приходившими в покинутое жилище схимника. В этом монастыре была некогда заточена несчастная царица Евдокия, покинутая Петром Первым и содержавшаяся сначала в Суздале, а потом переведенная в Ладогу после суда над сыном ее царевичем Алексеем; но никаких следов пребывания ее там не осталось. В самой церкви монастыря, приписанной к мужскому Никольскому, производится богослужение только раз в год, в храмовой праздник Иоанна Предтечи. Церковь довольно просторная и светлая. Осмотревши все древности Старой Ладоги, я уехал назад и возвратился в Петербург. /591/

В это время я начал печатать свои лекции об истории Новгорода и Пскова, читанные в университете, продав издание Кожанчикову. Всю осень и зиму тянулось это печатание. Между тем я напечатал в «Отечественных записках» исследование об Иване Сусанине, которое навлекло на меня целый поток печатных замечаний со всевозможными шпильками. Так как я доказывал, что история Сусанина украсилась разными добавлениями досужей фантазии и событие не могло происходить в таком виде, в каком привыкли видеть его и даже читать в учебниках, то сейчас нашлись ревнители патриотической славы, старавшиеся увидеть из этого моего поступка что-то неблагонамеренное. Началась составляться обо мне молва, будто я задаю себе задачу унижать доблестные русские личности и, как говорили, сводить с пьедестала и развенчивать русских героев. Укоры эти много раз заявлялись в литературе, расходились в обществе и повторялись даже такими людьми, которым, собственно, не было ни тепло ни холодно от того, будет ли прославлен или унижен какой-либо из деятелей русской истории минувших веков. До меня доходили слухи, что люди высокопоставленные в чиновной иерархии оскорблялись моим критическим взглядом на личность Сусанина и говорили, что я человек злонамеренный, желаю во что бы то ни стало унижать великие личности русской истории. Иные толковали это тем, что я, как малорусе, хочу выставлять напоказ лица южнорусской истории и в противоположность им унижать севернорусских героев. Забавно было слышать мне, что такое мнение обо мне заявлено было одним князем, который, будучи воспитан заграничным способом, плохо знал по-русски, несмотря на то что занимал такое место, которое не должен был бы принимать с плохим знанием русского языка и русской жизни. И этот князь, конечно, не читал моих сочинений, но, повторяя слышанное от других, считал обязанностию чернить меня. Мнение таких лиц, как этот князь, ничуть меня не беспокоило и мало интересовало; но прискорбно было испытать, что люди, заявившие себя специально занимавшимися русской историей, люди, хотевшие во всем быть русскими, также повторяли и словесно и печатно эти клеветы против меня. Их выходки служили доказательством еще не прекратившегося господства детских взглядов и раболепства перед рутинными убеждениями, основанными на ложном патриотизме. Считали как бы вывескою благонамеренности в науке непременно восхвалять признанные доблести и в каждом критическом отношении к ним отыскивали что-то затаенное, нерасположенное к славе и чести отечества. Между тем истинная любовь историка к своему отечеству может проявляться только в строгом уважении к правде. Отечеству нет никакого бесчестия, если личность, которую прежде по ошибке признавали высокодоблестною, под критическим приемом анализа представится совсем не в том виде, в каком ее приучились видеть. Притом же не следовало забывать, что безусловно добродетельных и безупречных людей на свете не бывает и прежде не было. Все люди — с ошибками и пороками, и если мы не в /592/ состоянии указать на их темные стороны, то это служит только признаком нашего недостаточного уразумения этих личностей. Наконец, все века имели свои заблуждения и слабости, и великие люди этих веков часто не были чужды этих заблуждений и слабостей. Показывать в истории те и другие — не значит унижать самые исторические личности; напротив, чем личность прошедшего времени представится нам со всеми своими сторонами, как светлыми, так и темными, тем яснее станет пред нашими глазами и тем нагляднее мы можем рассмотреть ее и оценить. Но всего несправедливее ставить историку в вину, если он ни в каком случае не унижал исторической личности, которой привыкли оказывать уважение, а только старался установить правильный взгляд на ее действительное историческое значение и снять с нее вымышленные черты, созданные или народным воображением под влиянием протекших веков, или фантазиею писателей, как это и было относительно личности Сусанина. Что касается до толкования тех, которые объясняли мои исторические приемы умышленным желанием выставить в темноте великорусские личности с целью придать больше света малорусским, то это ребяческое толкование опровергалось как нельзя более теми моими сочинениями, которые относились к истории Южной Руси. Касаясь южнорусских героев, я нигде не скрывал черт их слабостей, пороков, заблуждений и ошибок, что и доказывается тем, что никто из критиков не в состоянии был указать на такие места моих исторических трудов, где бы я преднамеренно скрыл дурные стороны южнорусских знаменитых людей или представил их безупречными вопреки несомненным историческим данным, обличающим мои неправильные или пристрастные взгляды.

В тех же «Отечественных записках», где помещен был «Сусанин», напечатал я статью «Великорусские вольнодумцы XVI века». Это было историческое исследование о признаках религиозного волнения умов в Московской Руси в царствование Ивана Грозного, выразившегося мнениями Матвея Башкина, игумена Артемия, дьяка Висковатого и Феодосии Косого. Из них, собственно, только за Косым можно было признать действительные еретические мнения; другие лица осуждены были в ереси отчасти по недоразумению, отчасти по невежеству судей. Я старался разъяснить это и в особенности относительно Артемия, в чем и не ошибся, потому что впоследствии, уже по напечатании моего означенного сочинения, имел случай видеть в московской Публичной библиотеке послание Артемия, писанное им после бегства в Литву, — послание, несомненно указывающее на твердость в православии этого мнимого московского еретика.

В этом же году напечатана была моя драма «Кремуций Корд», написанная еще в 1849 году и остававшаяся в рукописи. Кроме того я напечатал несколько статей в «Основе», имевших современный характер. Так, по поводу поднятых против меня в Москве возражений на мои исторические взгляды я написал статью «Правда москвичам о Руси», по поводу новых польских выходок там же напечатал «Правду по-/593/лякам о Руси». Вслед за появлением этой статьи я стал получать из разных мест анонимные письма от поляков с угрозами смерти; одно из этих писем заключалось словом «готовьтесь!» По поводу вопроса об отношениях иудеев к русскому и преимущественно малорусскому племени в «Основе» же я напечатал статью «Иудеям». Последняя статья задела за живое некоторых лиц иудейского племени, и я получил из Киева от одного из них укорительное, хотя и дружелюбное письмо, в котором автор письма доказывал, что иудеи — сущие благодетели малоруссов, и огорчался тем, что я дозволил себе употреблять название «жиды». Я отвечал этому господину, что сомневаюсь насчет благодетельности иудеев, а что касается до слова «жиды», то обещаю вперед не употреблять этого слова, а писать «иудеи». Мой корреспондент отвечал мне, что таким названием вполне будет довольно иудейское племя, живущее в России, но впоследствии оказалось, что его мнение не разделялось некоторыми из пишущей братии; отыскались русские люди, которые замечали мне в литературе свое неудовольствие по поводу употребления мною слова «иудеи», между тем как я был убежден, что слово «еврей» не вполне выражало желаемое понятие: иудеи, к которым принадлежат живущие у нас исповедники Моисеева закона, составляют вид еврейского племени; сказать о них «евреи» — то же самое что назвать русских славянами, что будет родовое, а не видовое название.

Печатая мою историю Новгорода и Пскова, я в ту же осень принялся заниматься историею Смутного времени Московского государства в начале XVII века, и каждый день посещая Публичную библиотеку, изучал источники эпохи, которую предполагал обработать. Во всей древней севернорусской истории не было такого другого периода, в котором бы народ был до такой степени предоставлен самому себе и собственными силами должен был отстаивать свое политическое, общественное и религиозное существование от внешних нападений и внутренних неурядиц и где он невольно должен был показать весь запас собственных духовных сил, необходимых для своего спасения. Эпоха эта, страшная и кровавая, заключала в себе утешительного то, что народ, перенесший ее, вышел из нее с торжеством, отстоявши по крайней мере свою независимость и свой общественный строй с теми началами, с какими установился прежде. Мое давнее желание — обрабатывать в истории главным образом течение народной жизни — влекло меня к этой эпохе. Притом же и в нашей научной литературе эпоха Смутного времени заключала много привлекательного. Многие вопросы не были окончательно разъяснены, другие даже почти не затрагивались, не все источники послужили для научной обработки. Богатая рукописная и печатная сокровищница Публичной библиотеки манила к себе мое воображение: я надеялся, порывшись в ней, найти что-нибудь новое; думал также после петербургской Публичной библиотеки порыться в других книгохранилищах и архивах и с помощью всего, что они могут мне открыть, представить живое и наглядное /594/ описание событий того времени, к которому интерес не переставал, как мне казалось, возбуждаться в умах публики, читающей отечественную историю. Приступая к Смутному времени, я был верен себе и своей задаче работать над историею народа. Я работал над эпохою Хмельницкого и Выговского, где главным образом выказывалась деятельность народной массы; меня увлекала история Новгорода и Пскова, где также на первом плане была народная масса; меня заняла сильно эпоха дикой самодеятельности народа, проявившейся в бурное восстание Стеньки Разина. Точно по тем же побуждениям изучать и выражать в истории народную жизнь принялся я и за Смутное время Московского государства в начале XVII века.

В начале 1863 года я съездил на непродолжительное время в Москву, где систематически осмотрел все монастыри и много церквей, имевших историческое значение, а по возвращении оттуда выпустил в свет свою историю Новгорода и Пскова, давши ей название «Севернорусские народоправства». По напечатании этого сочинения я встретил небольшое недоразумение со стороны духовной цензуры. Получив прорецензированную рукопись во время печатания, я нашел нужным заменить несколько слов другими, однозначительными. Когда печатание было окончено и сочинение представлено в цензуру для выпуска в свет, цензор, которым был архимандрит Макарий, заметивши изменения, не хотел его подписывать к выпуску. Я отправился к нему и стал убеждать, что не изменил смысла своими переменами слов. Он принужден был согласиться с этим, но тем не менее начал условливаться со мною, желая непременно, чтобы я перепечатал хотя одну страницу, лишь бы вышло «по его»... Я заметил ему, что это выходит по малорусской пословице: «абы мое було зверху» — и все-таки должен был уступить и согласиться на перепечатку одной страницы ради каких-то двух незначительных слов. Видно было, что цензора задело честолюбие и он во что бы то ни стало хотел показать свое право. Между тем сделанные им перемены, которые он принудил меня вставить в текст моего сочинения, совсем не сходились с моим слогом. Вот образчик того, как авторы вынуждены были уступать требованиям цензоров и допускать в свои сочинения выражения, вовсе не сходные с тоном, господствующим в целом сочинении и вовсе не изменяющие их мысли. О названии моего сочинения по выпуске его в свет я получил от некоторых знакомых мне ученых лиц замечание, что название «Севернорусские народоправства» слишком вычурно, с чем я мало-помалу согласился и впоследствии перепечатал заглавный листок, давши этому сочинению другое название, гораздо проще: «История Новгорода, Пскова и Вятки». Впрочем, первоначальное название остается для меня предпочтительнее. Сочинение это встречено от некоторых с похвалою, от других с упреками; иные видели у меня исключительное пристрастие к Новгороду, поклонение его свободе, других коробило то, что я указывал на сходство древнего новгородского наречия с малорусским и на этом основании делал пред-/595/положение о древнем сродстве новгородцев с южнорусским племенем. Весною я занимался историею Смутного времени; лето 1863 года я проводил на даче в Павловске вместе с редактором «Основы» Белозерским, не переставая ездить в Петербург для занятий в Публичной библиотеке историею Смутного времени. Тогда же поднялась в «Московских ведомостях» 111 буря против малорусского литературного движения, коснувшаяся меня тем более, что в этой газете имя мое было выставлено на позор, как одного из преступных составителей замыслов, по мнению противников, грозивших опасностью государственному порядку. Пошли в ход слова: сепаратизм и украинофильство. Инсинуации давались преимущественно из Киева. Я видел ясно, что господа, толковавшие о сепаратизме и пытавшиеся совместить украинофильство с польским мятежом, сами того не знали, что повторяли выходки поляков, которым литературное украинское движение давно уже стояло костью в горле, так как оно более всего служило опровержением польским теориям о том, что Южная Русь — законная принадлежность Польши, а южнорусский язык есть не более как наречие польского языка. Мысль эта была выражена особенно рельефно во французском сочинении Владислава Мицкевича, сына знаменитого польского поэта Адама, и разгуливала в русских газетах почти в тех же выражениях, в каких изложил ее первоначально польский патриот, с тою только разницею, что в наших газетах применялось к России то, что поляки применяли к Польше. На обвинения «Московских ведомостей» я написал большое опровержение, но цензура его не пропустила. Тогда я обратился лично к министру внутренних дел Валуеву, который назначил мне свидание на своей даче на Аптекарском острове и сообщил мне, что хотя мысль о написании популярных сочинений по-малорусски с целью распространения в народе полезных знаний не только не преступна, но и похвальна, однако в настоящее время правительство по своим соображениям считает нужным приостановить ее, чтобы не подать повода злонамеренным людям воспользоваться для иных целей и под видом дозволенного распространения в народе популярно-научных книг не дать им возможности распространять законопреступных подушений к мятежам и беспорядкам. Вслед за тем я узнал, что состоялось запрещение печатания по-малорусски книг, имеющих учебное значение 112. Я успел выпустить только первый выпуск «Священной истории» Опатовича, у которого остались готовые два другие, и арифметику Конисского. Печатались еще два жития святых и остались также невыпущенными. Министр народного просвещения Головнин относился совершенно беспристрастно к вопросу о малорусской литературе и говорил, что если действительно существует у малоруссов потребность учиться на своем местном наречии и если это наречие настолько далеко от литературного русского языка, что малоруссы, не учась последнему, не в состоянии понимать написанного на нем, то издание малорусских книг научного содержания — дело полезное и необходимое. По его /596/ предложению я напечатал в «Журнале Министерства народного просвещения» статью об особенностях малорусского наречия, дающих ему право самобытности в ряду славянских языков и не дозволяющих признать его ни видоизменением великорусского, ни польского.

В это время я получил из Киева приглашение поступить на кафедру русской истории в университете св. Владимира, давно уже оставленную Павловым, и сначала я было согласился, но потом, узнавши, что тогдашний генерал-губернатор Юго-Западного края заявлял университету о своем нежелании в видах политических допускать меня к Киевскому университету по причине возникших на меня обвинений в так называемом «украинофильстве», сам устранился от предлагаемой мне чести, а Киевский университет св. Владимира прислал мне в знак уважения к моей ученой деятельности диплом доктора истории — на основании правила, предоставляющего университетам давать ученые степени без экзамена и диссертации за труды по части науки.

Осенью в сентябре я отправился снова в Москву, занимался в Архиве иностранных дел, в Синодальной библиотеке и съездил за семь верст в село Тушино, где осматривал следы бывшего лагеря второго Самозванца; все они заключаются в окопах, протянутых от реки Всходни до реки Москвы, куда впадает также Всходня, делая загиб. Я пытался услышать что-нибудь от местных жителей, но услышал очень мало. Сохранилось предание, что здесь стоял когда-то царик с литвою, а делалось это во время литовского разорения, когда на Руси было такое ужасное время, что из всех живых людей едва уцелела только десятая часть. Самого этого царика народное предание смешивает с личностью Гришки Отрепьева. «Был, — говорят, — Отрепкин — такое уж ему и прозвище было; был он нищий, и когда жизнь ему надоела, отправился он под Москворецкий мост топиться в проруби; является к нему бес и говорит: Гришка Отрепкин! Зачем тебе топиться? Лучше отдай мне душу, на что она? Гришка сказал: отдам, если ты меня сделаешь царем. Сделаю, сказал бес, и Гришка разрезал себе руку и подписал бесу кровью договор». Бес начал ему помогать и довел до того, что Гришка всем москвичам показался царевичем Димитрием, уже убитым, и вся Москва признала его и посадила на престол. Но тут какой-то святой сумел отчитать народ, обаяние пропало, глаза открылись, все увидели, что Гришка — не царевич Димитрий и казнили его. «Так вот этот-то Гришка, — говорили мне крестьяне, — стоял в нашем селе, пока не взял Москвы. У него была жена, злая ведьма Маринка-безбожница, которая превратилась в сороку в то время, когда убивали Гришку в Москве, она улетела на Волгу и долго разбойничала, пока, наконец, на нее наложили проклятье, уничтоживши все ее волшебство, и привезли в Москву». В таком-то виде перешли к народу воспоминания о бурной эпохе Смутного времени. В настоящее время жители села Тушина ведут большую торговлю молоком, привозя его продавать в Москву в Охотном ряду. Крестьяне, рассказывавшие мне обо всем /597/ этом, прибавили, что до сих пор в Москве подчас дразнят тушинцев «тушинскими ворами», особенно когда заметят какое-нибудь плутовство в торговле. Мне особенно бросилось в глаза большое количество распивочных продаж в Тушине: чуть не в каждом доме кабак, и так как во время моего приезда в село там был храмовой праздник чудотворца Сергия, то я, заходя из избы в избу, с трудом мог отыскать трезвых людей, способных отвечать на мои вопросы.

В Москве, в Архиве иностранных дел, я нашел два статейных списка эпохи Смутного времени и распорядился об отсылке их в нашу комиссию. Запасшись всем, чем успел, для своего нового труда, я возвратился в Петербург — и на всю зиму засел самым усиленным образом за Смутное время. Между тем я продал госпоже Ахматовой, издательнице Собрания романов, право на издание моего «Сына», появившегося в периодическом издании Калачева. В мае 1864 года книга эта была выпущена в свет.

В этом же 1864 году по приглашению Академии наук в издаваемом от Академии Календаре 113 напечатал я исторический очерк Куликовской битвы. Статья эта не менее «Ивана Сусанина» навлекла на меня разнородные обвинения в надостатке патриотизма и в злонамеренности моих способов обращаться с событиями русской истории. Дело было в том, что я, руководясь источниками, указал на такие черты в личности Димитрия Донского, которые противоречили сложившемуся о нем и ставшему как бы казенным мнению как о доблестном и храбром герое княжеских времен. Против меня поднялась целая буря патриотического негодования. Бывший тогда председатель Археографической комиссии Авраам Сергеевич Норов, старик хотя добрый и образованный, но считавший нравственным долгом казаться завзятым патриотом, так озлобился против меня за эту статью, что почти не мог выносить моего присутствия в заседаниях Археографической комиссии. В ученом отношении эти попытки оказывались очень слабыми, потому что за них брались люди, заслуживавшие одобрение только за свой патриотизм, а никак не за ученость. К ним следовало отнести и Погодина, который писал на меня в газете «День» ряд статей, главным образом указывая на мою склонность к какому-то недоброжелательству к России — унижать великих людей русской истории. Я защищался против него на страницах газеты «Голос»; но правду надобно сказать, что в ту пору я еще не освободился вполне от старой привычки слепо и с верою держаться известий в том виде, в каком они передаются летописными источниками, мало вникая в то, что самые источники по разным причинам нередко являются лживыми, даже без умышленного обмана. Так произошло и в вопросе о Димитрии Донском. Погодину и другим моим противникам очень не нравилось известие летописной повести о том, что Димитрий Донской перед Куликовской битвой надел свое великокняжеское платье на своего боярина Бренка, а сам в одежде простого воина в конце битвы очутился лежащим под срубленным деревом. Это имело вид, как /598/ будто великий князь Московский, желая сохранить собственную жизнь, выставил на убой своего верного слугу, а сам оказался в самой битве трусом. Погодин силился всеми натяжками объяснить это событие в хорошую для Димитрия сторону и, конечно, не мог; я же старался показать истинный смысл, какой представляло летописное повествование; но ни я, ни Погодин не обратили внимания, что самая эта летописная повесть не выдерживает критики и должна быть отвергнута, о чем я и заявил уже впоследствии в своей «Русской истории в жизнеописаниях». Впрочем, трусость Дмитрия Донского, которою так оскорблялись Погодин и другие мои противники, кроме этого события, не выдерживающего критики, неоспоримо доказывается постыдным бегством Московского великого князя из столицы во время нашествия на нее Тохтамыша.

В конце мая того же года я отправился за границу. Я посетил Дрезден, Прагу, Регенсбург, Мюнхен, Зальцбург, Вену, где прожил около трех недель и затем пустился на юг до Дуная и прибыл в Белград. Впечатление, произведенное на меня сербскою столицею, было своеобразно. Город не представлял ничего похожего на европейские города, которые мне случалось проезжать, хотя, с другой стороны, я не заметил там почти ничего азиатского. Больших каменных домов в нем очень мало; большая часть строений состоит из низеньких домиков, обсаженных деревьями; широкие, не освещенные фонарями улицы поросли травою; по улицам ходят босые люди и пасутся животные. У ворот повсюду раздаются песни, и что меня особенно поразило — песни духовного содержания: церковные тропари, кондаки и ирмосы. Мне объяснили, что это происходит оттого, что православное церковное песнопение имеет для сербов не только религиозный, но и национальный характер вследствие их продолжительной борьбы с неверными турками. Я познакомился здесь с тремя профессорами сербской Главной школы, людьми очень развитыми и отлично знающими по-русски, так как они получили образование в русских университетах. Пробывши с неделю в Белграде, я поплыл по Дунаю до Вены, а оттуда пустился по железной дороге в Остенде с целью выдержать курс морского купанья. Проезжая через Брюссель, я остановился там на три дня, осматривал город и его достопримечательности и был чрезвычайно поражен, увидевши на паперти одной церкви густую толпу народа и прочитавши приклеенную к церковным дверям афишу, где извещалось, что по случаю юбилея какого-то римско-католического святого папа приглашает верных католиков исповедаться и причаститься и совершить несколько благочестивых подвигов и за то получить отпущение грехов, пользуясь особенно благоприятным для этого временем юбилея святого. Огромное стечение народа показывало, что вера в отпущение грехов сильно сохраняется в этой стране, и мне пришло в голову: едва ли бы нашлось много таких благочестивых фанатиков в моем русском отечестве, если бы в церкви провозглашена была надежда на отпущение грехов по поводу какого бы то ни было воспо-/599/минания о лице, прославившемся своею святостию. Здесь действует, очевидно, старый католический догмат, что святые мужи совершили в своей жизни более праведных дел, нежели сколько нужно для их личного спасения, и лишние дела составляют церковную сокровищницу, из которой церковь может раздавать благодать отпущения грехов верующим чадам своим. В Остенде я пробыл месяц, постоянно купаясь в море. Местоположение этого города чрезвычайно скучно и однообразно. Самое купанье представляет то неудобство, что по причине мелководия на берегу купающихся вводят в подвижные клетки на колесах и возят их до глубоких мест. Частые дожди и ветры не делают климата этой местности особенно приятным; прогулки здесь невозможны, так как в самом городе и его окрестностях нет никаких рощ. Окончивши свое лечение, я воротился в отечество через Берлин в первых числах сентября и, установившись в Петербурге, принялся снова за Смутное время.

В 1864 году я напечатал в журнале «Библиотека для чтения» сочинение «Ливонская война» и приготовил для напечатания в следующем году в том же журнале другое — из истории Южной Руси конца XVI века. В это же время я получил от Харьковского университета приглашение занять кафедру русской истории; но министр Головнин объявил мне, что по причине возникших в некоторых русских газетах обвинений меня в «украинофильстве», он не советует мне принимать кафедры в Малорусском крае и предложил испросить высочайшего утверждения за мною пожизненного профессорского содержания, уже прежде предоставленного мне только на три года. Согласно совету и предложению министра я отказался от чести занять кафедру в Харьковском университете.






АВТОБИОГРАФИЯ

І. Детство и отрочество

II. Студенчество и юность. Первая литературная деятельность

III. Учительство и профессура в Киеве

IV. Арест, заключение, ссылка

V. Жизнь в Саратове

VI. Освобождение. Поездка за границу. Возвращение. Участие в трудах по крестьянскому делу.

VII. Избрание на петербургскую кафедру. Переезд в Петербург.

VIII. Студенческие смуты. Закрытие университета.

IX. Петербургский университет начала 1860-х годов.

X. Поездки с ученою целью.

XI. Занятия Смутным временем.

XII. Поездка в Саратов. Лечение в Старой Руссе.

XIII. Поездка в Крым. Учено-литературные труды.

XIV. Премия. Глазная болезнь. «Русская история в жизнеописаниях».

XV. Занятия и поездки.

Примітки










Попередня     Головна     Наступна             Примітки


Етимологія та історія української мови:

Датчанин:   В основі української назви датчани лежить долучення староукраїнської книжності до європейського контексту, до грецькомовної і латинськомовної науки. Саме із західних джерел прийшла -т- основи. І коли наші сучасники вживають назв датський, датчанин, то, навіть не здогадуючись, ступають по слідах, прокладених півтисячоліття тому предками, які перебували у великій європейській культурній спільноті. . . . )



 


Якщо помітили помилку набору на цiй сторiнцi, видiлiть ціле слово мишкою та натисніть Ctrl+Enter.

Iзборник. Історія України IX-XVIII ст.